Советская власть всегда учила нас любить угнетенные народы А
Анекдоты Студенты / Анекдоты про проституток / Анекдоты про туристовСоветская власть всегда учила нас любить угнетенные народы. А особенно
она учила любить негров. Я и любил их всем сердцем, пока не стал
студентом первого курс филологического факультет БГУ.
Каждое утро меня будил грохот там-тамов, пение негритянского хора и
крики неизвестных мне экзотических птиц — Дэвид на всю мощность врубал
свой "Panasonic".
— Ты, что офонарел, Дэвид? Шесть часов утра!
— Мне не хватает звуков родины, Юрий.
В общежитии университета советских студентов подселяли к
студентам-иностранцам, в основном выходцам из развивающихся стран Азии и
Африки. Считалось, что общаясь в быту, мы будем ненавязчиво прививать им
наши социалистические ценности. Так я попал к Дэвиду, и знакомое,
столько раз слышанное на политинформациях иностранное слово "апартеид"
перестало быть для меня пустым звуком и приобрело черты пугающей
реальности.
Центральную и большую часть нашей комнаты занимала роскошная тахта
Дэвида, с трех сторон ее окружали массивные шкафы, образующие
своеобразные отдельные апартаменты. В этих апартаментах и обретался,
царил черный человек Дэвид О Хара из Урганды. Я же ютился у самых дверей
на оставшемся свободным крохотном пяточке, где с трудом умещалась моя
сиротская железная кровать с панцирной сеткой и тумбочка с вещами. Стены
украшали портреты многочисленной дэвидовской родни: бабушек и дедушек,
дядюшек и тетушек, племянниц и племянников — бывших для меня, впрочем,
на одно лицо.
Дэвид не был лучшим представителем своей расы — здоровенным атлетом с
перекатывающимися под черной лоснящейся кожей буграми мышц. Это было
чахлое существо с короткими, рахитичными кривыми ногами, сильно
выпирающими ягодицами, впалой грудью и толстенными губами-грибами.
Такими, с кольцом в носу, любят изображать дикарей-людоедов наши
художники-карикатуристы.
Себя Дэвид считал аристократом (он принадлежал к правящей в их стране
народности), меня же относил к плебеям. Он принимал горделивую позу:
— Мой папа — личный повар Его Превосходительства. Ты будешь сельским
учителем, Юрий, а я буду министром культуры и экономики...
И зимой и летом в комнате непрерывно работали два калорифера, нагревая
воздух до состояния тропического пекла.
— Не смей открывать окно, Юрий — у меня насморк.
Я только разводил руками.
Раз или два в неделю Дэвид приводил проституток. Обычно двух. Одной ему
по какой-то причине было мало. Одна из проституток обязательно
напивалась и среди ночи начинала лезть ко мне. Я пытался уснуть под
буханье барабанов и бессмысленный женский смех. "А эти ребят из
ку-клукс-клана не так уж и плохи," — думал я.
Естественно, после таких ночей я сидел на занятиях с красными от
недосыпания глазами, слабо что соображая. Латинские окончания на доске
плавали и пускались в хоровод. Мне хотелось одного — спать.
Однажды Дэвид притащил из комиссионки чугунный бюст Ильич весом
килограммов эдак на семь. И обойдя в задумчивости комнату, приладил его
на хлипкую полочку у изголовья моей кровати. "Он так похож на нашего
главного бога," — пояснил он.
Мало того, что зловещая тень доброго дедушки по жизни не давала мне
дышать свободно, теперь материализовавшись в виде чугунного болванчика,
он угрожал самому моему физическому существованию. Каждый вечер, спасая
свою голову, я низвергал Ильича на пол, и каждое утро Дэвид воздвигал
его обратно на импровизированный постамент.
Существование в стране победившего социализм не было для Дэвида сахаром,
и все обиды внешнего мир он вымещал на мне:
— Я сделал открытие, Юрий.
— Какое, Дэвид?
— В Союзе существует расизм. Я был в странах капитала, нигде, нигде на
меня не показывали пальцем, не называли черномазым, обезьяной,
головешкой, нигде не толкали и не щипали в транспорте, не натравливали
детей, — говорил Дэвид, гневно раздувая широкие ноздри. — Вы все
расисты. Ты, Юрий, расист.
Вскоре я обнаружил свою тумбочку выставленной в "блок", на ее месте в
комнате красовался новенький холодильник минского завода.
— Место только для белого, — сказал Дэвид и, довольный собственной
шуткой, похлопал ладонью холодильник по боку.
Я помнил о своих бедных родителях (да и на завод, честно говоря,
возвращаться не хотелось) и долго терпел столь вопиющее ущемление моих
человеческих прав, прав белого человека. Но, в конце концов, мое
терпение лопнуло и я восстал.
Как-то раз я вернулся из библиотеки совершенно очумелый, с единственным
желанием — прилечь. Меня ожидал сюрприз: на моей кровати сидела ряжая
голая девка. Чудовищно чмокая и чавкая, она жрала макароны и запивала
пивом из импортной жестяной банки. Ее бесстыжие глаза смотрели на меня
совершенно равнодушно.
— Ты, вообще, кто?
— Я Галя.
— Ты, Галя, откуда выпала?
— Из "Свислочи".
"Свислочь" — бар, построенный финнами на берегу одноименной речки и
служивший местом интернациональной студенческой тусовки, притягивал
самых прожженных дам.
— Я ушла от мужа, парень... Дэвид сказал, что я могу пожить у него.
— Ты могла бы одеться, Галя?
— Я не нашла свою одежду.
— Ты, что пришла так?
— А то я помню.
Это была последняя капля. Я кликнул на помощь из соседней комнаты
бывшего сокурсника Иванова, уже полгода как отчисленного за "хвосты" и
тихо пропивавшего остатки своего имущества, и мы стали вытаскивать шкафы
Дэвида на балкон и швырять их прямо вниз с шестого этажа вместе с его
барахлом, его книгами и его клопами. Шкафы падали и раскалывались с
жутким грохотом под одобрительные возгласы и крики многочисленных
наблюдателей, облепивших окна соседних общежитий. Один. Два. Три... Я
хотел было отправить следом и портреты черномазой дэвидовской родни. Но
племя смотрело на меня со стен строго и внушительно, и я передумал.
В деканате я обрисовал всю серьезность сложившейся ситуации замдекана.
Он выслушал меня, внимательно глядя поверх очков, потом неожиданно ловко
для своей хромоты выскочил из-за стола и принялся двумя руками трясти
мою ладонь:
— Ну ты молодец! Молодец! Эти иностранные студенты совсем распоясались.
Управы на них нет. Давно бы их надо поставить на место. Они думают, если
они платят деньги, то могут творить, что угодно.
Замдекана отпустил мою руку и заковылял назад к столу.
— Знаешь, в прошлом году мы подселяли к этому Дэвиду пятерых
первокурсников — троих пришлось отчислить, одного забрали родители, один
сейчас лечит психику... Что делать с тобой, я пока не решил... — тут он
на мгновение задумался и добавил с сожалением: — На нашем факультете так
мало парней... — Попробуй продержаться еще месяц.
Вечером того же дня меня предупредили: вся ургандийская община собралась
в нашем общежитии. От них можно было ожидать чего угодно...
В холле на нашем этаже было просто черно — человек тридцать, не меньше,
все племя. Они громко, возбужденно кричали между собой и размахивали
руками. Они пришли мстить белому человеку.
Я обречено шел по коридору, провожаемый испуганными взглядами сокурсниц.
Я поравнялся с черной, орущей массой и — не замеченный ни кем — прошел
мимо. Я зашел в комнату: Дэвид не обратил на меня никакого внимания. Не
отрываясь, он смотрел в телевизор. Показывали выпуск последних новостей:
в Урганде произошел государственный переворот, Его Превосходительство
свергнут и казнен, против его сторонников развернуты массовые репрессии,
в столице идет бой. Камера дергалась — любительская съемка — и отрывчато
фиксировала внимание: волнами бегущие куда-то толпы темнокожих людей,
пожары, трупы на улицах города, боец в камуфляже, яростно строчивший из
калашникова через пролом в стене, — кадры из различных горячих точек
планеты так удручающе похожи.
После всего произошедшего Дэвид сильно сдал, осунулся. Он даже,
казалось, потерял цвет: его кожа из иссиня-черной превратилась в
пепельно-серую. Он не слушал музыку, не разговаривал. Часами он молча
просиживал на своей тахте, глядя в одну точку, или внимательно слушал по
приемнику передачи французского радио, детально освещавшего события в
бывшей колонии. От былой гордыни не осталось и следа, это был
потерянный, испуганный человек в чужой, враждебной ему стране, которому
нужно было возвращаться в свою — еще более враждебную и опасную.
Моя злость на Дэвида бесследно исчезла, по-человечески мне стало жаль его.
Однажды вечером я взял бутылку водки и подсел к соседу:
— Давай выпьем.
Дэвид не шелохнулся.
Я открыл бутылку, разлил по стаканам, нарезал хлеб.
Черная, со светлой ладошкой, рука потянулась к стакану.
Мы чокнулись и выпили молча. Да и о чем было говорить?
Так же молча мы повторили эту процедуру еще несколько раз и прикончили
весь "пузырь".
Наутро я уехал домой на каникулы, а когда через неделю вернулся, то
Дэвида уже не застал.
На следующий учебный год меня поселили с арабом из Ливии. Но это уже
совершенно другая история…
юрковец
yurkovets@tut.by
Когда я узнаю из новостей об очередном перевороте в Урганде, то думаю
с тревогой: как там мой Дэвид? Поднялся ли он к вершинам власти в
результате политических катаклизмов и получил искомый портфель министра
культуры и экономики или, оказавшись в глубокой оппозиции, партизанит
где-нибудь в раскинутых джунглях экваториальной Африки.
Ау, Дэвид! Если случайно прочтешь эти строки, черкни пару слов. Ладно?
юрковец
yurkovets@tut.by
она учила любить негров. Я и любил их всем сердцем, пока не стал
студентом первого курс филологического факультет БГУ.
Каждое утро меня будил грохот там-тамов, пение негритянского хора и
крики неизвестных мне экзотических птиц — Дэвид на всю мощность врубал
свой "Panasonic".
— Ты, что офонарел, Дэвид? Шесть часов утра!
— Мне не хватает звуков родины, Юрий.
В общежитии университета советских студентов подселяли к
студентам-иностранцам, в основном выходцам из развивающихся стран Азии и
Африки. Считалось, что общаясь в быту, мы будем ненавязчиво прививать им
наши социалистические ценности. Так я попал к Дэвиду, и знакомое,
столько раз слышанное на политинформациях иностранное слово "апартеид"
перестало быть для меня пустым звуком и приобрело черты пугающей
реальности.
Центральную и большую часть нашей комнаты занимала роскошная тахта
Дэвида, с трех сторон ее окружали массивные шкафы, образующие
своеобразные отдельные апартаменты. В этих апартаментах и обретался,
царил черный человек Дэвид О Хара из Урганды. Я же ютился у самых дверей
на оставшемся свободным крохотном пяточке, где с трудом умещалась моя
сиротская железная кровать с панцирной сеткой и тумбочка с вещами. Стены
украшали портреты многочисленной дэвидовской родни: бабушек и дедушек,
дядюшек и тетушек, племянниц и племянников — бывших для меня, впрочем,
на одно лицо.
Дэвид не был лучшим представителем своей расы — здоровенным атлетом с
перекатывающимися под черной лоснящейся кожей буграми мышц. Это было
чахлое существо с короткими, рахитичными кривыми ногами, сильно
выпирающими ягодицами, впалой грудью и толстенными губами-грибами.
Такими, с кольцом в носу, любят изображать дикарей-людоедов наши
художники-карикатуристы.
Себя Дэвид считал аристократом (он принадлежал к правящей в их стране
народности), меня же относил к плебеям. Он принимал горделивую позу:
— Мой папа — личный повар Его Превосходительства. Ты будешь сельским
учителем, Юрий, а я буду министром культуры и экономики...
И зимой и летом в комнате непрерывно работали два калорифера, нагревая
воздух до состояния тропического пекла.
— Не смей открывать окно, Юрий — у меня насморк.
Я только разводил руками.
Раз или два в неделю Дэвид приводил проституток. Обычно двух. Одной ему
по какой-то причине было мало. Одна из проституток обязательно
напивалась и среди ночи начинала лезть ко мне. Я пытался уснуть под
буханье барабанов и бессмысленный женский смех. "А эти ребят из
ку-клукс-клана не так уж и плохи," — думал я.
Естественно, после таких ночей я сидел на занятиях с красными от
недосыпания глазами, слабо что соображая. Латинские окончания на доске
плавали и пускались в хоровод. Мне хотелось одного — спать.
Однажды Дэвид притащил из комиссионки чугунный бюст Ильич весом
килограммов эдак на семь. И обойдя в задумчивости комнату, приладил его
на хлипкую полочку у изголовья моей кровати. "Он так похож на нашего
главного бога," — пояснил он.
Мало того, что зловещая тень доброго дедушки по жизни не давала мне
дышать свободно, теперь материализовавшись в виде чугунного болванчика,
он угрожал самому моему физическому существованию. Каждый вечер, спасая
свою голову, я низвергал Ильича на пол, и каждое утро Дэвид воздвигал
его обратно на импровизированный постамент.
Существование в стране победившего социализм не было для Дэвида сахаром,
и все обиды внешнего мир он вымещал на мне:
— Я сделал открытие, Юрий.
— Какое, Дэвид?
— В Союзе существует расизм. Я был в странах капитала, нигде, нигде на
меня не показывали пальцем, не называли черномазым, обезьяной,
головешкой, нигде не толкали и не щипали в транспорте, не натравливали
детей, — говорил Дэвид, гневно раздувая широкие ноздри. — Вы все
расисты. Ты, Юрий, расист.
Вскоре я обнаружил свою тумбочку выставленной в "блок", на ее месте в
комнате красовался новенький холодильник минского завода.
— Место только для белого, — сказал Дэвид и, довольный собственной
шуткой, похлопал ладонью холодильник по боку.
Я помнил о своих бедных родителях (да и на завод, честно говоря,
возвращаться не хотелось) и долго терпел столь вопиющее ущемление моих
человеческих прав, прав белого человека. Но, в конце концов, мое
терпение лопнуло и я восстал.
Как-то раз я вернулся из библиотеки совершенно очумелый, с единственным
желанием — прилечь. Меня ожидал сюрприз: на моей кровати сидела ряжая
голая девка. Чудовищно чмокая и чавкая, она жрала макароны и запивала
пивом из импортной жестяной банки. Ее бесстыжие глаза смотрели на меня
совершенно равнодушно.
— Ты, вообще, кто?
— Я Галя.
— Ты, Галя, откуда выпала?
— Из "Свислочи".
"Свислочь" — бар, построенный финнами на берегу одноименной речки и
служивший местом интернациональной студенческой тусовки, притягивал
самых прожженных дам.
— Я ушла от мужа, парень... Дэвид сказал, что я могу пожить у него.
— Ты могла бы одеться, Галя?
— Я не нашла свою одежду.
— Ты, что пришла так?
— А то я помню.
Это была последняя капля. Я кликнул на помощь из соседней комнаты
бывшего сокурсника Иванова, уже полгода как отчисленного за "хвосты" и
тихо пропивавшего остатки своего имущества, и мы стали вытаскивать шкафы
Дэвида на балкон и швырять их прямо вниз с шестого этажа вместе с его
барахлом, его книгами и его клопами. Шкафы падали и раскалывались с
жутким грохотом под одобрительные возгласы и крики многочисленных
наблюдателей, облепивших окна соседних общежитий. Один. Два. Три... Я
хотел было отправить следом и портреты черномазой дэвидовской родни. Но
племя смотрело на меня со стен строго и внушительно, и я передумал.
В деканате я обрисовал всю серьезность сложившейся ситуации замдекана.
Он выслушал меня, внимательно глядя поверх очков, потом неожиданно ловко
для своей хромоты выскочил из-за стола и принялся двумя руками трясти
мою ладонь:
— Ну ты молодец! Молодец! Эти иностранные студенты совсем распоясались.
Управы на них нет. Давно бы их надо поставить на место. Они думают, если
они платят деньги, то могут творить, что угодно.
Замдекана отпустил мою руку и заковылял назад к столу.
— Знаешь, в прошлом году мы подселяли к этому Дэвиду пятерых
первокурсников — троих пришлось отчислить, одного забрали родители, один
сейчас лечит психику... Что делать с тобой, я пока не решил... — тут он
на мгновение задумался и добавил с сожалением: — На нашем факультете так
мало парней... — Попробуй продержаться еще месяц.
Вечером того же дня меня предупредили: вся ургандийская община собралась
в нашем общежитии. От них можно было ожидать чего угодно...
В холле на нашем этаже было просто черно — человек тридцать, не меньше,
все племя. Они громко, возбужденно кричали между собой и размахивали
руками. Они пришли мстить белому человеку.
Я обречено шел по коридору, провожаемый испуганными взглядами сокурсниц.
Я поравнялся с черной, орущей массой и — не замеченный ни кем — прошел
мимо. Я зашел в комнату: Дэвид не обратил на меня никакого внимания. Не
отрываясь, он смотрел в телевизор. Показывали выпуск последних новостей:
в Урганде произошел государственный переворот, Его Превосходительство
свергнут и казнен, против его сторонников развернуты массовые репрессии,
в столице идет бой. Камера дергалась — любительская съемка — и отрывчато
фиксировала внимание: волнами бегущие куда-то толпы темнокожих людей,
пожары, трупы на улицах города, боец в камуфляже, яростно строчивший из
калашникова через пролом в стене, — кадры из различных горячих точек
планеты так удручающе похожи.
После всего произошедшего Дэвид сильно сдал, осунулся. Он даже,
казалось, потерял цвет: его кожа из иссиня-черной превратилась в
пепельно-серую. Он не слушал музыку, не разговаривал. Часами он молча
просиживал на своей тахте, глядя в одну точку, или внимательно слушал по
приемнику передачи французского радио, детально освещавшего события в
бывшей колонии. От былой гордыни не осталось и следа, это был
потерянный, испуганный человек в чужой, враждебной ему стране, которому
нужно было возвращаться в свою — еще более враждебную и опасную.
Моя злость на Дэвида бесследно исчезла, по-человечески мне стало жаль его.
Однажды вечером я взял бутылку водки и подсел к соседу:
— Давай выпьем.
Дэвид не шелохнулся.
Я открыл бутылку, разлил по стаканам, нарезал хлеб.
Черная, со светлой ладошкой, рука потянулась к стакану.
Мы чокнулись и выпили молча. Да и о чем было говорить?
Так же молча мы повторили эту процедуру еще несколько раз и прикончили
весь "пузырь".
Наутро я уехал домой на каникулы, а когда через неделю вернулся, то
Дэвида уже не застал.
На следующий учебный год меня поселили с арабом из Ливии. Но это уже
совершенно другая история…
юрковец
yurkovets@tut.by
Когда я узнаю из новостей об очередном перевороте в Урганде, то думаю
с тревогой: как там мой Дэвид? Поднялся ли он к вершинам власти в
результате политических катаклизмов и получил искомый портфель министра
культуры и экономики или, оказавшись в глубокой оппозиции, партизанит
где-нибудь в раскинутых джунглях экваториальной Африки.
Ау, Дэвид! Если случайно прочтешь эти строки, черкни пару слов. Ладно?
юрковец
yurkovets@tut.by
Комментариев пока нет, будь первым!